Литературная прописка: Сергей Довлатов

Филиал (Отрывок)

Шампанское было выпито. Часы показывали три. Я услышал:

– Хорошо, что здесь две кровати.

– В смысле?

– Иначе ты бы спал на полу. Вернее, на ковре. А так – здесь две кровати на солидном расстоянии.

– Подумаешь, – говорю, – расстояние. Пешком два шага. А на крыльях любви…

– Не болтай, – сказала Тася.

– Успокойся, – говорю, – все нормально. Твоя неприкосновенность гарантируется.

– А вот этого ты не должен был говорить. Это хамство. Это ты сказал, чтобы меня унизить.

– То есть?

– Что значит – неприкосновенность гарантируется? Мужчина ты или кто? Ты должен желать меня. В смысле – хотеть. Понятно?

– Таська, – говорю, – опомнись. Мы тридцать лет знакомы. Двадцать лет назад расстались. Около пятнадцати лет не виделись. Ты обожаешь Ваню. Беременна от какого-то Левы. У меня жена и трое детей. (Я неожиданно прибавил себе одного ребенка.) И вдруг такое дело. Да не желаю я тебя хотеть. Вернее, не хочу желать. Вспомни, что ты мою жизнь исковеркала.

– Чем ты рискуешь? Все равно я тебя прогоню.

– Тем более.

– А ты бы чего хотел?

– Ничего. Абсолютно ничего. Абсолютно…

– И еще, зачем ты сказал, что я беременна?

– Это ты сказала, что беременна.

– Разве заметно?

– Пусть даже незаметно. Но сам факт… И вообще… Я не понимаю, о чем разговор? Что происходит?

– Может, ты стал импотентом?

– Не беспокойся, – говорю, – у меня трое детей.

(Я вынужден был повторить эту цифру.)

– Подумаешь, дети. Одно другому не мешает. Кстати, мне рассказывали сплетню о твоей жене.

– Послушай, на сегодня хватит, Я ложусь. Ты можешь выйти на секунду?

– Я не смотрю.

Я быстро разделся. Слышу:

– Знай, что у тебя патологически худые ноги.

– Ладно, – отвечаю, – я не франт…

Тася еще долго бродила по комнате. Роняла какие-то банки. Курила, причесывалась. Даже звонила кому-то. К счастью, не застала абонента дома. Я услышал:

– Где эта сволочь шляется в три часа ночи?

– Куда ты звонишь?

– В Мериленд.

– В Мериленде сейчас девять утра. Тася вдруг засмеялась:

– Ты хочешь сказать, что он на работе?

– Почему бы и нет? И кто это – он?

– Он – это Макси. Я хотела побеседовать с Макси.

– Кто такой Макси?

– Доберман.

– Неплохая фамилия для старого ловеласа.

– Это не фамилия. Это порода. Их три брата. Одного зовут Мини. Другого – Миди. А третьего – Макси. Его хозяин – мой давний поклонник.

– Спокойной ночи, – говорю. Вдруг она неожиданно и как-то подетски заснула. Что-то произносила во сне, шептала, жаловалась. А я, конечно, предавался воспоминаниям.

* * *

Мы тогда не виделись пять дней. За эти дни я превратился в неврастеника. Как выяснилось, эффект моей сдержанности требовал ее присутствия. Чтобы относиться к Тасе просто и небрежно, я должен был видеть ее.

Мы столкнулись в буфете. Я как назло что-то ел. Тася хмуро произнесла:

– Глотайте, я подожду. И затем:

– Вы едете на бал?

Речь шла о ежегодном студенческом мероприятии в Павловске,

Я подумал – конечно. Однако чужой противный голос выговорил за меня:

– Не знаю.

– Мне бы хотелось знать, – настаивала Тася, – это очень важно.

Я посмотрел на Тасю и убедился, что она не шутит. Значит, все будет так. как я пожелаю. Я обрадовался и мысленно поблагодарил девушку за эти слова. Однако сразу же заговорил про каких-то родственников. Тут же намекнул, что родственники – это просто отговорка. Что в действительности тут романтическая история. Какието старые узы… Чье-то разбитое сердце…

Тася перебила меня:

– Я хотела бы поехать с вами.

– Вот и прекрасно.

Мне показалось, что я заговорил наконец искренним тоном. Помню, как я обрадовался этому. Однако сразу же понял, что это не так. Искренний человек не может прислушиваться к собственному голосу. Не может человек одновременно быть собой и находиться рядом…

– Так вы поедете? – слышу.

– Да, – говорю, – конечно…

Мы собрались около шести часов вечера. На платформе уже лежали длинные фиолетовые тени.

На перроне я встретил друзей. Мы решили зайти в магазин. После этого наши карманы стали заметно оттопыриваться.

Тасю я видел несколько раз. Однако не подошел, только издали махнул ей рукой.

Рядом с ней бродил известный молодой поэт. Лицо у него было тонкое, слегка встревоженное. Он был похож на аристократа. Хотя в предисловии к его сборнику говорилось, что он работает фрезеровщиком на заводе.

В результате они куда-то исчезли. Растворились в толпе. А может быть, сели в электричку.

Разыскивать Тасю я не имел возможности. В карманах моих тихо булькал общественный портвейн.

А ведь я мог сразу же подойти к ней. И теперь мы бы сидели рядом. Это могло быть так естественно и просто. Однако все, что просто и естественно, – не для меня.

Мы разошлись по вагонам. С нами ехали ребята из «Диксиленда». Они были в американских джинсах и розовых сорочках. Мне нравились их широкие ремни, а вот соломенные шляпы казались чересчур декоративными.

Трубач достал блестящий инструмент. Он дважды топнул ногой и заиграл прямо в купе. К .нему, расстегнув брезентовый чехол, присоединился гитарист. Через минуту играли все шестеро.

Они играли с неподдельным чувством, заглушая шум колес. Ктото передал мне бутылку вермута. Я сделал несколько глотков. Затем, дождавшись конца музыкальной фразы, протянул бутылку гитаристу. Тот улыбнулся и отрицательно покачал головой.

Я перешел в тамбур. Грохот колес тотчас же заглушил джазовую мелодию.

Когда мы подъехали, стемнело. Из мрака выступал лишь серый угол платформы. Да еще круглый светящийся циферблат вокзальных часов.

Несколькими группами мы шли к Павловскому дворцу. «Диксиленд» играл «Бурную реку». Затем «Больницу Святого Джеймса». Музыка, звучавшая в темноте, рождала приятное и странное чувство.

Силуэт дворца был почти неразличим во мраке. И только широкие желтые окна подсказывали глазу его внушительные контуры.

Бал начался с короткой вступительной речи декана. Закончил он ее словами:

– Впереди, друзья, лучшие годы нашей жизни! Затем сел в персональную машину и уехал.

Мы отправились в буфет и заказали ящик пива. Мы решили, что будем хранить его под столом и вынимать одну бутылку за другой.

Тася сидела неподалеку от меня. Она казалась счастливой. Я не глядел в ее сторону.

Молодой поэт что-то вполголоса говорил ей. Он был в чуть залоснившемся пиджаке из дорогой материи. Из кармана торчала вторая пара очков. Его тонкое лицо выражало одновременно силу и неуверенность. Тасина сумочка висела на ручке его кресла.

В этот момент раздались аплодисменты. Я посмотрел туда, где возвышалась круглая эстрада. Но сцена была уже пуста.

– Юмор ледникового периода, – сказал Женя Рябов, убирая магниевую вспышку.

Речь шла о предыдущем выступлении.

Затем появилась толстая девушка с арфой. Она играла, широко расставив ноги. У нее было мрачное выражение лица.

Вдруг исчез поэт. Я хотел было развязно сесть на его место. Потом заметил на сиденье очки. Еще через секунду выяснилось, что он уже на эстраде. И более того, читает, страдальчески морщась:

От всех невзгод мне остается имя,

От раны – вздох. И угли – дар костра.

Еще мне остается – до утра

Бродить с дождем под окнами твоими…

Тася повернулась ко мне и неожиданно сказала:

– Дайте спички.

Спичек у меня не было. Тогда я почти закричал, обращаясь ко всем незнакомым людям доброй воли:

– Дайте спички!

Тася глядит на меня, а я повторяю:

– Сейчас… Сейчас…

А друзья уже протягивают мне спичечные коробки и зажигалки.

– Милый, – улыбнулась Тася, – что с вами? Я же здесь ради вас.

Тогда я зашептал, рассовывая спички по карманам:

– Правда? Это правда? Значит, я могу быть рядом с вами?

Тася кивнула,

– А этот? – спросил я, указывая на забытые очки.

– Он мой друг, – сказала Тася.

– Кто? – переспросил я.

– Друг.

Слово «друг» прозвучало чуть ли не как оскорбление.

Поэт кончил читать. Я как сумасшедший захлопал в ладоши. Ктото даже обернулся в мою сторону.

Поэт возвратился к столу. У него было радостное, совершенно изменившееся от этого лицо. Он поклонился Тасе. Затем уселся на собственные очки. И горячо заговорил с аспирантом, который принес два бокала вина.

– Да, но у Блока полностью отсутствовало чувство юмора, – шумел аспирант. Поэт отвечал:

– Куда важнее то, что этот маменькин сынок был дико педантичен…

Тася улыбалась поэту. Было видно, что стихи ей нравятся. Поэт казался взволнованным и одновременно равнодушным.

Я злился, что он не интересуется Тасей. Это меня каким-то странным образом унижало. И все же я разглядывал его почти с любовью.

Он между тем приподнялся. Не глядя, вытащил из-под себя очки. Установил, что стекла целы. Сел. Достал из кармана несколько помятых листков. Затем начал что-то писать, растерянно и слабо улыбаясь.

Над столиками поднимался ровный гул. Иногда в нем отчетливо проступал чей-то голос. То и дело раздавался звук передвигаемого стула. Доносилось позвякивание упавшего ножа.

Вдруг стало шумно. Все заговорили о пишущих машинках.

– Рекомендую довоенные американские модели. Это сказал незнакомый толстяк, вылавливая из банки ускользающий маринованный помидор. Консервы он, вероятно, привез из города. Что меня несколько удивило.

Вмешался Женя Рябов:

– Мой идеал – «Олимпия» сороковых годов. Сплошное железо. Никакой синтетики.

– Синтетика давно уже не в моде, – рассеянно подтвердила Тася.

– Что тебя не устраивает в «Оптиме»? – повернулся к Рябову Гага Смирнов.

– Цена! – ответили ему все чуть ли не хором.

– За такую вещь и двести пятьдесят рублей отдать не жалко.

– Отдать-то можно, – согласился Рябов, – проблема, где их взять.

– Предпочитаю «Оливетти», – высказался Клейн.

– У «Оливетти» горизонтальная тяга.

– Это еще что такое?

– А то, что ее в починку не берут…

Неподалеку от меня сидела девушка в бордовом платье. Я увидел ее желтые от никотина пальцы на ручке кресла. Вот она уронила столбик пепла на колени. Я с трудом отвел глаза.

– Здравствуй, Тарзан! – сказала девушка. Я молчал.

– Здравствуй, дитя природы!

Я заметил, что она совершенно пьяная.

– Как поживаешь, Тарзан? Где твои пампасы? Зачем ты их покинул?

Тася неожиданно и громко уточнила:

– Джунгли.

Видимо, она прислушивалась к этому разговору. Девушка враждебно посмотрела на Тасю и отвернулась.

Потом я услышал:

– Вот, например, Хемингуэй…

– Средний писатель, – вставил Гольц.

– Какое свинство, – вдруг рассердился поэт.

– Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно – взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.

– Может, и Ремарк хороший писатель?

– Конечно.

– И какой-нибудь Жюль Берн?

– Еще бы.

– И этот? Как его? Майн-Рид?

– Разумеется.

– А кто же тогда плохой?

– Да ты.

– Не ссорьтесь, – попросила Тася и взяла меня за руку.

– Что такое? – спрашиваю.

– Ничего. Идемте танцевать. Музыка как назло прекратилась. Но мы все равно ушли.

Мы бродили по дворцовым коридорам. Сидели на мягких атласных диванах. Прикасались к бархатным шторам и золоченым лепным украшениям. Обычная наша жизнь была лишена всей этой роскоши, казавшейся театральной, предназначенной исключительно для счастливой минуты.

Некоторые двери были заперты, и это тоже вызывало ощущение счастья.

Потом заиграла невидимая музыка. Девушка шагнула ко мне, и я положил ей руку на талию.

– Да обнимите же меня как следует, – заявила она, – вот так. Уже лучше. Мы не должны игнорировать сексуальную природу танца.

Я покраснел и говорю:

– Естественно…

О, если бы кто-нибудь меня толкнул! Я бы затеял драку. Меня бы увели дружинники. Я бы сидел в медпункте, где находился их пикет. Я бы спокойно давал показания и не краснел так мучительно.

Однако все как будто сговорились и не задевали меня. Да и в комнате мы были совершенно одни.

Тася была рядом. Потом еще ближе. И я уже не мог говорить. А она продолжала:

– Допустим, вы танцуете с женщиной. Это не значит, что вы обязательно станете ее любовником. Однако сама эта мысль не должна быть вам противна. Вам не противна эта мысль?

– Нет, что вы! – говорю, изнемогая от стыда. Тут меня все же задели. Вернее, я сам задел плечом какую-то бамбуковую ширму.

Музыка прекратилась. Я обнаружил, что стою в центре комнаты, под люстрой. Тася ждала меня у двери. Она была в каком-то светящемся платье.

Я задумался – могла ли она только что переодеться у всех на глазах? А может, она и раньше была в этом платье? Просто я не заметил?

Затем мы шли рядом по лестнице. Я долго искал алюминиевый номерок в раздевалке. За деревянным барьером женщины в синих халатах пили из термоса чай. У них были хмурые лица. Музыка сюда почти не доносилась.

Тася оделась и спрашивает:

– А где ваш плащ?

– Не знаю, – сказал я, – отсутствует…

Мы шли по выщербленным ступеням. Оказались в сыром и теплом парке. В ночи сияли распахнутые окна дворца. Музыка теперь звучала .отчетливо и громко. Музыка и свет как будто объединились в эту ночь против холодной тишины.

Мы обогнули пруд. Подошли к чугунной ограде. Остановились в зеленой тьме на краю парка. Я услышал:

– Ну что ты? Совсем неловкий, да? Хочешь, все будет очень просто? У тебя есть пиджак? Только не будь грубым…

Мы подошли к автобусной остановке. Остановились под фонарем. Я заметил у себя на коленях пятна от мокрой травы. Пиджак был в глине. Я хотел свернуть его, но передумал и выбросил.

Тася спросила:

– Я аморальная, да? Это плохо?

– Нет, – говорю, – что ты! Это как раз хорошо!

Подошел автобус. Оттуда выскочил мужчина с документами. На минуту исчез в фанерной будке.

Пожилая женщина в форменной шинели дремала у окна. На груди ее висели катушки с розовыми и желтыми билетами.

Помню Тасино отражение в черном стекле напротив.

Это был лучший день моей жизни. Вернее – ночь. В город мы приехали к утру.

Тасина подруга жила на Кронверкской улице в дореволюционном особняке с балконами. У подруги была отдельная квартира, набитая латышскими эстампами, фальшивой Хохломой, заграничными грампластинками и альбомами репродукций. Даже в уборной стояла крашеная гипсовая Нефертити.

Подруга взглянула на меня и ушла заваривать кофе. В ее шаркающей походке чувствовалась антипатия. Можно было догадаться, что сильного впечатления я не произвел.

Подруга вынесла чашки. Еще через секунду она появилась в шерстяной кофте и белых туфлях. Затем надела легкий серый плащ. Однако раньше чем уйти, подруга неожиданно спросила:

– Что с вами?

– Все нормально, – ответил я бодрым тоном. Я даже испытал желание подпрыгнуть на месте.

Так боксер, побывавший в нокдауне, демонстрирует судье, что он еще жив.

После этого мы остались вдвоем.

Сначала я услышал, как тикает будильник на мраморной подставке. Затем донесся шум капающей воды. Тотчас же раздались голоса на улице. И наконец – еле слышное позвякивание лифта за стеной.

Из темноты, как на фотобумаге, выплыли очертания предметов. Я увидел брошенную на ковер одежду, мои плебейские сандалии, хрупкие Тасины лодочки.

Затем вдруг ощутил чье-то присутствие. Встревоженно оглядевшись, заметил на шкафу клетку с маленькой розовой птицей. Она склонила голову, и вид у нее был дерзкий.

Я потушил сигарету. Пепельница в форме автомобильной шины лежала у меня на животе. Донышко у нее было холодное. И тут я произнес:

– Ты должна мне все рассказать. Стало тихо. На лестнице звякнуло помойное ведро. Тася прикрыла глаза. Затем почти испуганно шепнула:

– Не понимаю.

– Ты должна мне все рассказать. Абсолютно все. Тася говорит:

– Не спрашивай.

А я и рад бы не спрашивать. Но уже знаю, что буду спрашивать до конца. Причем на разные лады будет варьироваться одно и то же:

– Значит, я у тебя не первый?

Вопрос количества тогда стоял довольно остро. Лет до тридцати я неизменно слышал:

– Ты второй.

Впоследствии, изумленный, чуть не женился на девушке, у которой, по ее заверениям, был третьим.

Часто бывает – заговоришь о некоторых вещах и с этой минуты лишишься покоя. Все мы знаем, что такое боль невысказанных слов. Однако слово высказанное, произнесенное – может не только ранить. Оно может повлиять на твою судьбу. У меня бывало – скажешь человеку правду о нем и тотчас же возненавидишь его за это.

– Ты должна мне все рассказать!

– Зачем?.. Ну, хорошо. С этим человеком мы были знакомы три года.

– Почему же ты здесь?

– Ну, если хочешь, уйдем.

– Я хочу знать правду.

– Правду? Какую правду? Правда то, что мы вместе. Правда то, что нам хорошо вдвоем. И это все… Какая еще правда? Был один человек. Прошла зима, весна, лето, осень. Потом опять зима. Еще одно лето. И вот мы расстались. Прошлогодний календарь не годится сегодня.

Тася рассмеялась, и я подумал, что мог бы ее ударить. И вдруг прошептал со злобой:

– Я хочу знать, кто научил тебя всем этим штукам?!

– Что? – произнесла она каким-то выцветшим голосом.

А затем вырвалась и стала одеваться, повторяя:

– Сумасшедший… Сумасшедший…

The following two tabs change content below.
Глеб Бенгальский

Глеб Бенгальский

Подгоняет фуфеля. Грузен, малообщителен, перспективен. В свободное от жизни время пишет стихи с претензией на боль. Изучает точные науки посредством перверсивной ассимиляции. С самооценкой на выход. Свою любовь к бульварной литературе скрывает под пеленой псевдоинтеллектуальности. Не смотрит телевизор по вторникам. Часто допускает ошибки в слове «либерализм».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});